Публикация журнала "Подъём"
Виктор Никитин
"ПРОЩАЙ, СТРАНА ОГРОМНАЯ..."

На повесть Олега Павлова "Карагандинские девятины"

Здесь все живут без любви, в перманентном отчаянии, не в силах изменить свою судьбу, сразу же оказавшуюся участью. Снова Караганда; время словно остановилось, да у часов никогда и не было стрелок. К чему? Нет нужды, потому что нет спасения. Огромная страна, раскинувшаяся в непостигаемую ширь, в развале. " Реальность больше не балует нас хорошими новостями. Все взрывается, горит, идет ко дну ", - говорит начмед Институтов. Ему вторит отец погибшего солдата Мухина: " В стране термоядерный распад ". Исторически - то время, когда " во всей стране не стало чая ". Физически - ее покорная данность, неизбежность, справиться с которой никому не по силам, потому как осознать ее во всех проявлениях так никому и не будет дано. " Это мы, уж извините, люди последние. Нам и умирать будет легко - ничего нет ", - таковы слова гробовщика, которые в " Повести последних дней " имеют отношение, кажется, ко всем персонажам.

Начмед Институтов, шофер Пал Палыч, солдатик Алеша Холмогоров. В центре повести - мытарства похоронной команды из трех человек: надо найти тело в морге, потом обрядить, потом в гроб положить, вовремя в Москву отправить.

Одиссея с телом военнослужащего Мухина - чтение тяжелое, но не без надежды. На тяжесть часто и напирают, когда говорят о прозе Олега Павлова. Словно есть в этом что-то то ли не модное, то ли ущербное для какого-то придуманного читателя. Однако автора " Казенной сказки " и " Дела Матюшина " не интересует сиюминутная, угодливая прилаженность под облегченные рыночные потребности, которые, к тому же, еще находятся под большим сомнением. Его творчество вполне соотносится с традициями классической русской литературы. Эта проза, помимо заложенной в ней отзывчивости, без которой и не существует настоящая русская литература, возвращает в наше " глянцевое " , прогулочное время той литературы потребления, что безлико и голо текстами зовется, еще и языковую глубину - окунуться в нее, значит остаться сопереживать, чувствовать и понимать.

 

" Но через мгновение Холмогоров очутился в помещении морга - и увидал то, отчего взгляд его смерзся, оледенел. Вход в это пространство открылся как тайник: казалось, отслоилась часть поросшей прахом стены, обнажая зияющую бледной холодной синевой зыбкость огромного зала. Белые кафельные стены и полы отражали белого накала мертвенный плоский свет, режущий как по стеклу "

 

Сила Олега Павлова в том, что он все пропускает через себя. Это чтение останавливает внимание. Оно возвращает чтению обязательность, делает его необходимым, значимым. Плотность языка, его зримость, когда все видишь и ощущаешь почти физически несмотря на вязкий, почти иррациональный туман внесобытийной силы, такого устройства жизни, какая есть, данности, которая не позволяет действующим лицам повести вырваться из нее и гасит всякое сопротивление.

 

" Столько наготы человеческой заставляло его думать отчего-то о бане. Чудилось - мороженый этот зал когда-то и выпустил банный пар. Но там, в банях, где орущие от всего как от щекотки люди являлись голышом из пара все равно что младенцы, было до блаженства легко без одежд. А здесь ни одно из этих неживых тел больше не могло ощутить той блаженной легкости, и были это, наверное, уже не люди "

 

Вспомним одно только имя - Достоевский, и скажем: это бедные люди, попавшие в скверный анекдот. Да, и это здесь есть, вот такой у нас странный юмор, как в жизни; без него не защитишься и не очистишься, так уж мы устроены. Достоевскому ведь тоже часто отказывают в юморе, зачастую закапывая его целиком в уже почти плакатных идеях, лишенных художественной образности, самого языка, не понимая, что юмор может быть горьким. А это горький юмор, юмор висельников, от отчаяния и безысходности.

Еще у А. С. Грина в " Фанданго " главному герою, умирающему от голода, противопоставлялись " румяные санитары " . Контролеры у ворот госпитального морга в повести Павлова, " опрятные, как малыши на утреннике " , а " два медбрата молодецкой наружности " называют себя Жорж и Серж. В покойницкой они резво, самозабвенно играют в футбол: " От распаренных беготней матовых тел, обнаженных до пояса, шибало слащаво-удушливым запахом одного и того же одеколона, что пропитывал молодцев насквозь, как бисквит. Волосы у обоих опять же на один манер были забраны за уши, любовно зализаны и лоснились чем-то жирным, похожим на ваксу, так что головы сверкали на свету, как начищенные сапоги ".

Насмешливые, глумливые. " Двое из ларца, одинаковых с лица " , из новой, бесчувственной породы. Словно прилипчивые, нагловатые помощники из " Замка " Кафки, главная задача которых совсем не помочь, а доставить наибольшее неудобство.

Тело Мухина - предмет, занесенный в некую скорбную отчетность, вещь, которую надо найти, вызволить из тьмы забвения. Близость смерти, ее неприглядность сразу же расширяет все представления о жизни, ошпаривает мгновенной вспышкой Истины, в которой и Вечность сразу есть, и Космос, и все и все .

" Он плавно разводил каталки руками - те бесшумно расплывались лодочками - и выжидающе заглядывал в эту прозрачную для себя мертвую воду как ловец. То же самое делал и его напарник, однако нетерпеливо, без чутья. На каталках, наверное, покоились те, кто прошел экспертизу и уготован был к выдаче. Каждый вспорот от горла и до паха, как потрошат рыбу, но после зашит - и мертвецкий этот шов зиял незаживляемой раной. Чудилось, что люди были убиты еще раз - расчетливо, безжалостно и теперь уж навечно. И не отвращение, а ужас от содеянного с ними рождал в душе что-то кровное, родное с каждым погибшим человеком "

Повесть опутана горькими словами как колючей проволокой зона. Это и есть зона, в которой уже сложно отыскать какое-то подобие нормальной человеческой жизни, соответствие той обыденности, что позволяет человеку проживать в согласии с собой, пусть жизнью не героической, без подвигов и свершений, но и без ноющей в душе раны, не беспредельной. Здесь лицо несут, " как яичко на подносе ", а яблоко сжимают, как булыжник, гробы " здоровые плечистые ", доски " грязные, как свиньи, и обросшие щетиной крупных, видных даже глазу заноз - что рыло у свиней " , угрюмые губы похожи на улитку, гроб обнимают как ребенка. Доска же, после того, как ее обрабатывают рубанком, " каждая очищалась от грехов, обретая нежный, почти телесный цвет, и делалась гладкой все равно что человеческая ладонь, также открытая глазу во всех неповторимых природных линиях ".

 

Действительность перевернута, опрокинута, словно " придумана в издевку " над человеком, должным быть настоящим. Марионетки кривляются, люди - терпят. Здесь все живое притянуто к воровству, как к способу выжить, и словно погружено в беспробудную ночь. Кажется, только два цвета - черный и белый, а на границе между ними - серый, еще более печальный и безнадежный.

" Светлой туманной углубиной в небе виднелся лунный зев, голодно разинутый в сторону нескольких мелких звездочек, что болтались наживкой, казалось, подколотые на жала рыболовных крючков. Но вдруг чудилось во всей ночи что-то утробное, как если бы проглоченное ".

Жорж и Серж называют санитарку крысой, а погибшего Мухина - мухой. У них, конечно же веселых, изобретательных, юморных, крыса влюбляется в муху. Жизнь построена на бесстыдстве одних, и душевности других. Все двойственно по своей сути, неприглядно обнажено, но не затемняет главного, того, что не отменить: пусть нет света над головой, но должен быть свет в душе человека.

Сама бытийность, возможность рождения человека уже представляется как измена незыблемому порядку вещей, некая угрожающая неправильность. И потому говорит служитель морга: " Страшна бывает жизнь. И не мертвецы страшны - а, может, когда они людьми были. Это смерть на взгляд грязна - а снутри она чистая как слеза ".

Человек приперт к стенке, поставлен в условия, которые переживаются, но не отменяются, они такими и остаются. Отменяется сам человек, потому как растворяется в смерти. Она оказывается единой для всех, уравнивает и примиряет, открывает истинный смысл неназванного и указывает путь к спасению. Смерть - доказательство. Все остальное, что можно обозначить жизнью, лишь проявление, в конечном счете, слабости. Там, где чувства, там неравенство. Там - несправедливость. И в чем же выход? В одном: " условия переживаются " , и появляется новый материал для угасания жизни.

" Холмогоров с Пал Палычем положили мертвое тело на носилки и понесли их в предбанник. Там, оказалось, было подобие узкоколейки, чтоб вытягивать наверх смертный груз. Старшой по-свойски называл это устройство "труповозкой". Носилки приладили на каталку, похожую своим упрямством на ослицу. Намучились в полутьме, вправляя в колею eе колесики - она брыкалась, будто не давала себя подковать "

Из этой жизни бежать некуда. Да, нигде нет мира, света, и даже веры в то, что свет этот мирный есть. Гробовщик говорит: " Наши дома, увы, не защита. Подсолнухи это, где что ни семечко, то зло. Ревнуем до зависти к чему? К дому чужому. Грыземся друг с дружкой где? В своих домах, где нос к носу. Земля огромна, а людям все мало места, все давятся из-за куска. В домах иконки, слыхал, вешают - это все, значит, чтоб на Бога потом свалить, хоть хозяйничают в своих четырех стенах сами. "

Москва далеко; кажется, дальше всего на свете. " Как в ней люди живут, не понимаю, ведь все уже есть, прямо делать нечего, только оклад знай себе получай и ходи отоваривайся ". Это чужой, почти немыслимый город, про который известно только одно - столица. Не доедешь, не долетишь, не доскачешь. Символ какой-то иной жизни, установленной по совершенно другим правилам.

А тут гостиница из вагонов где-то на задворках, скученные беженцы. Во всем проглядывает первородный Космос - вселенская тоска и холод тот же. Отец погибшего Мухина, инженер-атомщик, маленький человек, утонувший в горе, как в вине, сошедший с ума, бессмысленно повторяющий: " Прошу в реакторный зал ". И вот уже разыгрываются надрывные сцены - с плачем, воплем, оскорблениями и обидами. Когда поминки едва не переходят в свадьбу, в какой-то подлый юбилей чего-то всегда рядышком, с непременно придуманной, лживой датой, только чтобы забыть себя и все вокруг, еще более болезненное и ненавистное. И оттого презрение, и стыд.

Сдавленная, сбивчивая речь персонажей, прорываемая тоской, близка к исповеди. Страшные вещи говорит начмед Институтов отцу Мухина: " Каких виноватых ищешь? Ты сам, сам во всем виноват, скотина ты пьяная. Виноват, что родился, что жил... Это ты, ты сам угробил своего сына в тот день, когда породил его на свет и уготовил одно свое же нытье... " И вот следом знаменательные слова, объясняющие многое и почти всех: " Он все и произнес лишь для того, чтобы доставить маленькому человеку страдания в самом невыносимом виде. Даже не заставить еще и еще страдать, а уничтожить этой болью, извлекаемой из собственных же его души и мозгов, как ударами электрошока. "

Нельзя сказать верно про то, каков перед тобой человек: и душу свою обнажит-выложит, и мягким, добросердечным покажется, и обратно во мрак вгонит, обидное, злое вдруг из себя исторгнет. Все двояки, двойственны по природе своей. Это и есть исследование природы человеческой. Как все в человеке уживается разом, и черное, и белое, высокое и низкое? Пал Палыч опять же говорит отцу Мухина: " Червяк ты или человек?! " И выдает всю обнаженную правду про сына. Все виноваты. " Тошно жить ". Вылезает, прет наружу фальшь и истинная сила. И свет, и грязь жизни: " Вот я и умер? - говорили эти глаза - Какая паршивая эта жизнь... Какое паршивое это небо... "

А когда нет света над головой, нет света в душе - тогда возникает разлом сознания, мертвящее отчаяние, озлобление, желание унизить своего ближнего. Поначалу начмед Институтов предстает растерянным, даже болеющим за порученное ему дело человеком. Особенно это наглядно проявляется в столкновении с молодцеватыми медбратьями. Но как только он получает тело Мухина в законченном для отправки в Москву виде, происходит метаморфоза и все резко меняется. Та же история повторяется и с шофером Пал Палычем, обрисованном прежде иными, светлыми красками. И не случайным тут представляется, в связи с Достоевским, что третьего из похоронной команды, солдата Холмогорова, зовут Алешей. Алеша снимает с себя форму и отдает ее покойнику, а сам одевается в старое, в пятнах крови, в " смертную солдатскую робу " . Потом трогательно общается с девочкой-побирушкой. Он " тосковал хоть по какой-нибудь доброте ". Но, как говорится, иное время - иное бремя.

Все здесь потерпели поражение, то мерзки, то жалки. В безоглядной дикости, ставшей усталой обыденностью. В душевном опустошении. В равнодушной покорности вечным переживаемым условиям. И приятии смерти, как конечном освобождении и искуплении. Хотя, может быть, в этом и есть вся суровая правда жизни - той жизни, что похожа на клетку.

" Стакан - это могила. Черный хлебом накрывают - так могилу засыпают землей. Водка в стакане, она же душа. Когда испарится и стакан опустеет - все, отмытарилась, ушла ".

И все же, хочется вспомнить одну известное выражение: " Назвать отчаяние своим именем - значит уже победить его ".



Hosting by Online Resource Center
Неофициальный сайт Олега Павлова